— Вы не узнаете меня, Аленушка? — с отчаяньем крикнул траппер. — Да ведь это я!..
Глаза женщины широко открылись. Что-то прошло в них легкой дымкой.
— Это вы, Филипп… — она запнулась и добавила нетвердо — Федорович?
— Ну, конечно! — ликующе взмахнул руками Погорелко. — Ну, конечно я! Наконец-то узнали!
Он, забывшись, тискал ее руки, смотрел жадно на ее ресницы в бахроме инея, на пряди светлокаштановых ее волос, усеянных кристаллами снега, и как в бреду повторял:
— Наконец-то я вас снова увидел!.. Какое счастье!.. Наконец-то снова!..
И вдруг, вздрогнув, он выпустил из своих ручищ маленькие слабые руки женщины. Из-за ее спины смотрел на траппера маркиз де-Монтебелло. Глаза его, прищуренные нето от солнца, нето от скрытого смеха, поблескивали как два маленьких лезвия.
— Как вы попали сюда? — с трудом выговорил Погорелко, смотря не на нее, а на канадца. — Давно ли приехали, Аленуш… — Но он тотчас же поправился: — Елена Федоровна?
— Не более недели из Петропавловска. Хотелось посмотреть, как будут передавать американцам Аляску. Говорили, будет очень интересно. Не нахожу. А знаете что, Филипп Федорович, — вдруг обрадованно вскрикнула она. — И чего это мы на морозе будем разговаривать? Приходите-ка лучше ко мне. Я живу в переулочке против церкви. Красный дом с черепичной крышей. Знаете? Буду ждать вас в семь. Видите, я еще не изменила своим институтским привычкам — принимаю только после семи. Придете?
— Приду! — обрадованно, снова загораясь, крикнул он. — Обязательно приду. Спасибо вам.
— Ну, вот и прекрасно. До вечера, — протянула она ему руку, затянутую в мягкую лайку. Погорелко инстинктивно наклонился, чтобы поцеловать ей руку, но сконфузился неожиданно и выпустил, лишь пожав крепко.
А она, сделав по-былому насмешливую гримаску, рястягивая певуче слова, сказала вдруг:
— По-смотрите, господа, да посмотрите, господ-a, на-а-а зверя морского-о!..
А затем рассмеялась и, повернувшись, быстро убежала.
Он долго смотрел ей вслед, на золотую кисть ее башлычка, качавшуюся при ходьбе, и думал, что означают эти слова. А вспомнив, захохотал.
Так кричали в Петербурге шарманщики, бродившие по дворам с морскими свинками.
На единственной Петропавловской улице, иллюминованной сальными плошками и китайскими фонарями, разукрашенной флагами, вечером гуляли жители, солдаты, поселенцы и арестанты. Тюрьма по случаю торжества была открыта на всю ночь. В «замке Баранова» играл оркестр, снятый с фрегата, и пели церковные певчие. «Собачья Смерть» чествовал американцев банкетом. Около церкви перепившиеся солдаты палили из пасхальной пушки до тех пор, пока пушку и пушкаря не разорвало…
Петропавловская осталась позади. Исчезли огни, злившие Хрипуна, замолкли пьяные крики. Потянулись темные тихие переулочки в три-четыре дома и тупички. Погорелко шел, прислушиваясь к своей любимой мелодии — скрипу снега под ногами. Радостно набирал он в легкие колючий как иголки морозный воздух. Траппер удивлялся перемене, происшедшей в нем. Жизнь стала иной. Неужели это результат встречи с ней?
Вот наконец и красный домик под черепичной крышей. Траппер, пройдя маленькие сенцы, постучал в обитую волчьими шкурами дверь. Никто не ответил. Он набрался смелости и, дернув примерзшую дверь, шагнул через порог. Одуряющий аромат духов перехватил у него дыхание.
В комнате никого не было. За стеной, в соседней комнате играли на пианино. Конечно играла она. Но не это взволновало траппера и не то даже, что он ровно семнадцать лет не слышал пианино. Из-за тесовой перегородки неслись суровые звуки увертюры из «Вильгельма Телля». Именно эту торжественную музыку Россини слышал он на последнем вечере у Дурова. После ожесточенных споров о сенсимонизме и фурьеризме даровитый пианист Кашевский сел за рояль и… А на утро начались аресты петрашевцев.
Чувство сладостной больной горечи затопило его сердце. Забыв обо всем, он стоял, прислонившись к стене. Он не слышал даже, как смолкло пианино, хлопнула крышка. Очнулся он лишь от легкого испуганного вскрика. Аленушка стояла в дверях. В глазах ее еще трепетал испуг.
— Боже, как вы меня напугали! — рассмеялась она, сделала несколько шагов вперед и снова остановилась, с откровенным любопытством рассматривая траппера.
А он, в своей просаленной, продымленной шубе, с бородой, сталактитами спускающейся на грудь, стоял перед ней как выходец из какого-то иного, сурового и жестокого мира. Его голубые глаза, холодные, проницательные, цвета льда, прекрасно гармонировали с острыми скулами и крепкими тяжелыми кулаками. Борода его, более года не знакомая с ножницами парикмахера, подстригавшаяся лишь охотничьим ножом, почти скрывала яркие твердые и целомудренные губы. Он был весь борьба и труд.
Заметив, что она рассматривает его с острым любопытством как диковинного зверя, Погорелко смущенно опустил голову.
— Жако, или бразильская обезьяна! — вскрикнула она, от удовольствия по-детски хлопая в ладошки.
— Что это значит? — спросил он.
— Боже, он не знает! Ах! впрочем да… В «Театре-цирке» клоун Виоль, исполняя в пьесе «Жако, или бразильская обезьяна» роль оранг-утана, очень похож на вас. Вы не обиделись на это сравнение?
Он поднял голову и улыбнулся. В золотых кольцах его бороды сверкнула ослепительно белая дуга зубов.